Тело немеет, меркнет и лишь отторгает шлаки, создаваемые самим организмом. Я медленно умираю, но сам не знаю от чего. Все началось с онемением пальцев, плавно переходя в ноги и остальное тело. В конце отказали ноги, простреливая и ноя, они стали лишь обузой для меня - ватной и гротескной подобией себя. И лишь серый кардинал, который это зачал, таскает меня по грязным закоулкам мироздания, в надежде вылечить и поиметь с меня денег. Сделать из меня либо овоща, либо системным винтиком в ядерном реакторе ледокола, который движется в неизвестность, сбивая ледовые глыбы на своем пути. Начав писать: «Где в мире я судьбой гонимый, Где брызжет ветер по степи. Лишь я один со смертью неделимый, Отправился в конец пути.» — дописав эти строки я выхватываю из них концовку и втыкаю в сердце кардинала. Он падает, и не произнеся не звука медленно начинает исчезать у меня на глазах. Ледокол останавливается и его палубы заполняются жидкостью, как горе, которое заполняет сердце, и впервые, я почувствовал себя счастливым, по истине - счастливым.
Двор заливают весенние утренние капли, превращающиеся в лужи, потом в ручьи и в конце концов — в бездонные реки. Закусив бутерброд с маслом и сырокопчёной колбасой, я оглянулся на дату календаря. Сегодня семь дней до Пасхи, а значит — Чистый понедельник.
Дождь потихоньку перестаёт лить, как из дырявого ведра, которое находится возле моего распиловочного станка на производстве. И решаюсь пройтись до церквушки, построенной приблизительно года три назад.
Спускаясь по лестнице пятиэтажного дома, построенного во времена сталинской эпохи, я, из непробивной темноты с осколками разбитой лампы, выхожу во двор. Время утреннее, и кто-то спешит на работу, подёргивая подолы платьев и стряхивая с кончика сигарет пепел. Возле мусорки проходят два собутыльника, хоть и растормашенного, но более-менее нормального вида, ещё не потерявших человеческого облика.
Садясь в автобус, с номером, в котором угадываются три семёрки, я в течение минут десяти подъезжаю к остановке «Лескова». Встречаемый надписью: «Кто подковал блоху?» — на кирпичном здании, — я тут же, обратив лишь косвенное внимание на неё, заныриваю в глубь небольшого тихого проснувшегося района и также выныриваю на пустынном перекрёстке.
«Вот и оно», — подумал я про себя, не понимая ещё, что меня ждало в будущем. Заходя через западный вход церкви, я попадаю в тусклую и одновременно осветляющую от света свечи гармонию — гармонию запаха ладана и отражений иконной яичной темперы. Но главное, что я там увидел, — маленькая старушка, читающая впотьмах Евангелие на деревянной, промасленной лавке, с примесью воска и опавших белых волос, скамейке.
«Никогда я ещё не чувствовал себя таким... таким одиноким и пустым. Вот именно — пустым!» — именно это отразилось от бабушки в мою голову и не хотело меня отпускать. В ту же минуту я чувствую нарастание чего-то неизвестного доселе мне; я смотрю на старушку и вижу в ней что-то... такое, что-то...
Хоть я и считал, до этого момента, себя верующим, но я почувствовал ноту стыда и привкус масла, который я ел сегодня утром. А главное, что я понял, так это то, что я — чужой. Но не в этом мире, а здесь, в данный момент времени. Скупая слеза покатилась вдоль щеки, падая на пол церкви со звонким звуком «плик». И звук этот был самый искренний в моей жизни.
Стояла ранняя капель, лишь ор птиц разорвал в моменте сердца оленей. Это означало - они здесь. Резкий гул и топот копыт зазвенел на нещадном, и отныне, окрапленным кровью лугу - прозвучал первый выстрел. Рога были не сброшены, молодой олень ковыляет по весенним стеблям растений, заходя в чащу. Все происходит стремительно, из раны сочатся сине-алые соки, кость раздроблена лишь в одном месте, но осколки пули впились в мясо и саму кость. Его движения больше похожи на ходьбу новорожденного ребёнка. Боль не утихает, из раны хлещет кровь. Рёв и вой охотничьих собак движется по пятам. Настолько он громкий, что заглушает хлюпанья и вопли беззащитного существа , перед веком технологического оружия. Гончие ревут, и также стремительно нагоняют жертву, прозвучал второй выстрел. Задев кору дерева, пуля провернулась, сжалась и врезалась, прожигая грудь существа. Оглашается резкий вскрик и тут же выдох, хрип и стоны, шаги замедляются. Мир будто бы останавливается перед одним ним. Давление в груди снижается, вдохи все реже и суматошнее. Тут же нагоняют гончие и вцепляются в больную ногу, инстинктивно зная: куда "бить". Резкая боль пронзает тело, всхлип и изнемождение от потери красной эмульсии. В последствии - последний шаг и падение, падение перед неизвестностью, но есть еще пару вздохов, малых, отчасти бессмысленных. Ведь, адреналин не дает упокоится организму. Последний вздох, кровь натекает на весенние проростки травы, доливаясь до рядом стоящих камней и останавливается, впитываясь в почву и постепенно засыхая. В ту же землю уперлись рога, соразмерные для годовалого оленя, и жалобно поскрипывают. Этот вздох, что стал последним, оканчивает жизнь белёсыми глазами. Одинокими глазами. Одинокими перед смертью.
Аврора, в её истинном латинском значении, восходит над городом, такой же мрачной в утренней зорьке и одинокой по своей сути крысой. В окружении многочисленных, лишённых смысла книг и стаканом водки, недокуренными папиросами в чашке, моё тело стонет от отчаяния. От той боли, что причиняю сам себе, своей же головою.
С нехотением встав, подойдя и увидев отражение в замызганном окне, я не узнал себя. Я превратился если не в дикое животное, то во что?
И тут же в голове, с поворотом на ножку, рождается такой монолог:
«Чувствую, как мир берёт верх надо мной, будто у сифилитической проститутки: нос начинает впадать внутрь, и уже нет сил бороться с недугом. И лишь рубиновые пятнышки говорят другим людям — она прокажённая. Я чувствую, как город дышит, все его недра кипят, и я в этом чреве лишь кусок говна, который скоро выйдет к априорному, тому, что не познаваемо другим существам внутри данного организма.
И похоронят меня в хорошем костюме, который, естественно, никто не купил при жизни. И в бежевых тапочках — всё как на "лакшери"-курорте. И сгнию я, как крокодиловый наркоман, в свои молодые годы, но не живой, а уже мёртвый.»
Остановка возле Лианозовского рынка. День, близящийся к вечеру. Краплет дождь, серый, нудный, как будто сама погода устала.
— Васьк, а, Васьк?! — раздался хриплый, взъерошенный голос из тучного горла женщины. — Чего? — ответил тот, не оборачиваясь. Голос — усталый, измученный, как будто каждое слово выдавливал из себя через силу. — А помидоры-то мы... забыли! — Еб твою мать, — простонал он, — и за эту х@йню уже заплатили. — А всё потому, что ты мне все мозги в@еб#ла! Ну сколько можно?! Я просто хочу, бл@ть, отдохнуть от работы! — А нечего тебе отдыхать, ты там них@я и так не делаешь! А у меня спина больная — как я эту херь донесу, а? — Понятно всё... — мужчина, худой, с поникшей головой, будто смиряясь с этой вечной, привычной тягостью, опустился на скамейку остановки. Вздохнул — тяжело, с придыханием, как будто выдохнул всю жизнь. — А... так вот они где... — вдруг радостно воскликнула женщина, сунув руку в сумку. — Понятно всё, — повторил он, не глядя. — Понятно...
Зловонные помойки, пахнущие нефильтрованным пивом и мочей, — первое, что встретило меня вечером в летнем, набухшем, как циррозная печень, сквере. Шагая томным шагом по брусчатке и переходя на мостовую, я слышал крики — истомные и отчасти дьявольские. Страна гудит и гуляет, а ты — в одиночестве, со своими мыслями, будто наедине с собой, но не один.
И это животное присутствие — убивает и одновременно делает тебя человеком. Тем самым, что способен созерцать. Созерцать упадок и жизнь, что тебе недоступна.
Пройдя дальше по брусчатке, мимо хлюпающих луж и хрустящих под ногами листьев, я вышел на плитку. Она, по обыкновенным московским свойствам, с виду лежала в строгом порядке, но стоило наступить — и под ногой начинались хаос и анархия. Что вполне свойственно московским реалиям.
Крики стихали, запах упадка потихоньку растворялся, и воздух тянуло околоосенним речным болотным бризом. Одиночество липнуло к кожной гуще, и внезапно захотелось вернуться в ту обитель, чтобы раствориться в её дурманящем начале и никуда больше не выходить. С этими мыслями прогулка завершилась. Направившись домой, я погрузился в повседневную рутину — сон.
Мои собеседники — алкаши и марамойки, которые меняются как перчатки в России конца XVIII века. Сидя в баре под Шарля Азнавура, игравшего каким-то образом в нашем захолустье, напоминалo мне о светлых деньках в провинциальной Франции, об утреннем двадцатилетнем коньяке с чашечкой кофе. Но ни грамма этого в обстановке не было. Столы, пахнущие прокисшей тряпкой, вздутые от количества вылитого на них; каменные полы с треснувшей местами плиткой — всё это говорило лишь об одном: о моём упадке.
Я жрал. Живот набухал, закисал от кислятины и жжёного пойла. От общения такого же, пресного и выморочного. И вот. Я обоссался, но ни доли страха во мне не было — всё выжжено, выжжено пестицидами в нейронном поле. Я — обоссался! И «La bohème», игравшая в моём захолустье, словно говорила: «Ça voulait dire on est heureux» (Это означало, что мы счастливы).
Джеймс ID: Наивный Братец Лис12/09/25 Птн 13:07:51№4476549
Не сказать, что уникально интересное или дофига эстетичное, но на издаче определенно нужно больше такого. Да и вообще хорошее это дело, автофикшон. Подписался.
Я подошел к окну и увидел небольшую территорию с одинокими, слегка покачивающимися кипарисами и голыми кустарниками. Всё это вызывало бы радость, если бы не решетка на окнах — невзрачная, помазанная антикоррозийной белой краской, так ярко вписывающаяся в душу. Издали был виден забор с тюремной, похожей на терновый венец, колючей проволокой. «Вот так лечат в России»,— подумал я, оглядывая просторы территории больницы.
— Какой смысл от этой территории, если гулять не выпускают? — вопрошая и будто бы моля отпустить на волю, спрашивал пациент у санитарки.
— А тебе че, больше всех надо? Тебя сюда лечить доставили, а не гулять.
В этот момент моё отчаяние становилось всё глубже и явственнее. Улыбки и так не было, лицо было ровным, но именно сейчас оно стало будто флаг Колчака — опущенный и униженный; и меч, что символизировал на флаге борьбу с большевизмом, вырезало пулями, в моем случае — аминазином.
— Обед, обе-е-ед. Еще один пустой звук,— подумал я, ведь ни есть, ни следить за гигиеной в этом месте нет желания, хочется только раствориться в небытии.
Стройные ряды, будто бы дети Освенцима с надзирателями вперемешку, выстроились к раздаче. Грубые ведра,наполненные квашеной капустой с примесью баланды, как бы гласили о предательстве страны перед личностью.
Есть это невозможно, — подумал я и спросил у пациентов: —Кто будет на добавку?
Люди озирались: кто-то — соколиным взглядом, некоторые — взглядом мертвого зайца, мертвого изнутри, ведь всё дорогое для него убили.
Но только амбал с дальнего конца столовой ответил: — Я буду!
— Ну тогда бери, что уж тут.
Медленно поднимаясь, будто бы литосферный сдвиг, он вальяжной и колыхающейся походкой направился к моему столу.
— Ну, спасибо. —Вот ты и сказал слова за еду,которую никто бы в нормальной жизни есть не стал.— промолвил про себя.
На этом закончился обед — обед длиною в жизнь.
Только голод и постель, хождение по мукам из одной стороны комнаты в другую старого человека.
— За что его сюда? — спросил я в палате. —Да он, вроде это, что-то с соседями повздорил. Ну и, короче, они ментов вызвали и психушку. Вот и отправили. —Понятненько, — ответил я, не понимая главного: за что?
Он так и шатался; хотя в начале был весел и горд собой, но после недельного пребывания в нём что-то переменилось — будто бы гора после камнепада: вся такая же снаружи, но лишилась чего-то такого, что не заметить обывательским взглядом.
Так он и ходил назад и вперед по коридору, отражая тоску и безнадегу этого места.
— Таблетки, таблеееетки! — блеющим и приказным тоном прокричала медсестра.
У меня было хорошее настроение впервые за долгое время: мне привезли интересную книгу — «Анти-Эдип» Делёза.
— Че ты сидишь, не слышал, что ли, тугоухий? Тут во мне что-то перевернулось,и настроение ушло. Молча и не видя смысла бороться,я пошел к пункту выдачи таблеток. Встав в очередь,мы медленно двигались к цели — к цели забвения и мысленной пустоты. Все получали таблетки и пили их,показывая языки после приема, не хотя ничего менять. Но лишь один молодой, юный и не запуганный системой ум отказывался пить. Уже не в первый раз, и главное — настойчиво и громко заявлял об этом.
— Вот чего мне не хватает — быть как он, — проговорил я с онемевшим лицом.
— Ты лучше молчи, а то привяжут и заколют до смерти. Ты же знаешь, как тут всё. Ну или как тот дед будешь ходить и слюни пускать, — сказал мне мой товарищ по палате.
— Действительно, слюни пускать, — промолвил я с кислой, как смородина, миной.
Бунтарь не угомонился, он действовал, а я лишь наблюдал. Наблюдал за всем, как он ярко и живо, будто бы Че Гевара, молодой борец с системой угнетения, — протестовал. Вот это потрясающе!
Он рвал и метал, но всё это закончилось, как только его побили и привязали к кровати. Это юное дарование в данный момент лежит и «пускает слюни», как тот дед, которого оклеветали.
Настала моя очередь. Я принял таблетки, смирившись со скорой мысленной пустотой и остальными побочками от препарата. Показал язык и как-то неловко сказал: «Спасибо». А за что? За что спасибо?
Смотря в окно,спустя некоторое время, я вижу тот же сад с кипарисами, но он с каждым днем становится всё дальше и дальше, всё тускнее и тускнее. А терновый венец приближается всё ближе и ближе, закрадываясь прямо в чрево, коля и кровоточа.
— Время спать, отбой, — сказал санитар крупного телосложения.
Даже говорить ни с кем не хочется, да и не хотелось никогда. Желтые лампы горят,мешая даже спокойно отдохнуть. Именно это аварийное освещение как бы говорит тебе: «Ты здесь навсегда». И участь твоя— страдание, страдание перед самим собой, ведь больше ты никому не нужен. Никому.
Ты его украл? - обмолвился собеседник на уютной маленькой кухне, с виду приличной, но без грамма лоска. С окна сочился дневной свет, проскальзывая по желтым шторам, по подоконнику и падая , будто каплями , на пол.
На этом полу лежала антропоморфная тень, с крыльями закрывавшее заплаканное и изнеможденное лицо, с примесью сгустков, вроде бы, человеческих выделений смешанных с темной кровью у алых губ.
- Да, я его украл, и оно моё, Моё! Оно свыше, прямо оттуда... Оно поможет мне стать человеком! - А че толку с него, оно ни готовить ни стирать, ни работать не умеет, толку то? -Да ты не понимаешь, оно свыше! И пока оно никому не рассказало, мне ни-че-го не бу-дет.
Со всей своей мощью существо дернуло ногой и ударило по столу. Стол резко пошатнулся, и только что купленная бутыль петровского регламента, как огранка алмаза переливавшаяся на дневном свету, с резким треском упала на пол. Жидкость растеклась и собеседникам стало тошно, до той степени, что из кадыка одного вырвалось лишь: Ах, ты гнида...
Резкий удар последовал в область виска невинного и безгрешного существа. Оно плюхнулось на пол и замолчало. Больше не единого движения и воцарилась мертвая тишина, та тишина , которая окутывает море перед штормом. -Вот те раз ... - проговорил один из собеседников. -А ты говорил - свыше, ха-ха... Свет все сочился из окна и падал на старый линолеум, падал на лица собеседников, лицо существа и главное на осколки бутыли, которая сквозила в душах собеседников пустотой и тишиной. Мертвой тишиной.
Притча по стиху. История о Гедза лаошу и соломенном псе.
В далекой долине, затерянной среди гор, жил-был Гедзу Лаошу - огромная и ленивая крыса с животом, похожим на переполненный котел, и бородой, спутанной, как корни древнего дуба. Он спал дни напролет, а когда храпел, земля дрожала, а птицы разлетались прочь.
Рядом с ним бродил Соломенный Пес - существо, сотканное из сухой травы и тоски. Но, сердце его было создано из последнего снопа риса, который Лаошу когда-то не доел, и с тех пор скитался, не зная покоя. Пес ненавидел Лаошу за его безмятежность, за то, что тот жирнел, в тот момент, пока мир вокруг него пустел с каждым годом
Лаошу когда-то был жадным. Он съел все, что мог: рис с полей, рыб из рек, даже крыс, что жили в его хижине. Но однажды он осознал - чем больше ел, тем пустее становилось внутри. Теперь он лежал, грустный и толстый, спрашивая себя: «Зачем?»
Соломенный Пес наблюдал за ним, сверкая глазами-угольками. - Ты сожрал весь мир, но так и не наелся, прошелестел он. Лаошу вздохнул: - Жизнь подобна цветку лотоса... Красива, но одинока.
Пес понял, что Лаошу ищет то, чего не может съесть - покой. - Хочешь исчезнуть? - спросил он. - Я не знаю, что значит смерть. Но если ты можешь помочь...*
Тогда Соломенный Пес раскрыл свою пасть - бездну из сухих стеблей и тьмы. Лаошу не сопротивлялся. Он шагнул внутрь и исчез, как зерно, проглоченное
На миг все затихло. А потом... Земля содрогнулась. Из глотки Пса вырвался вулкан пепла и соломы, осыпая долину серым дождем. Лаошу больше не было - только тишина и легкий ветер, шевелящий остатки травы.
Соломенный Пес сел, удовлетворенный. Он наконец помог Лаошу обрел покой. А мир? Мир остался голодным.
Стоя на пороге двери, я оглянулся, и не понял, где же нахожусь. Зрение в этот момент играло всеми фигурами из калейдоскопа, такими же странными и неестественными по своей природе. Дверь начинала закрываться и прищемила мне ногу до той степени, что появились красные вкрапления на левой икре. Дверь хоть и закрылась, но начала отдаляться, а я бегу за ней, как бы пытаясь успеть в арку последней надежды, лишенную здравого смысла. Её нет, нет теперь ничего, я как бы растворился в двери, как в иллюзии, к которой приводит стремление похудеть у тридцати килограммовой анорексички.
Здравствуй! - говорило оперным , пяти октавным голосом неизвестное доселе для меня существо. А ты кто? Вопрос не из простых, не так ли? Я - это я. А вот, чтобы тебе понять кто ты, должно уйти не мало лет. И вправду, так кто ты? Я властелин этого мира, загробного и в меру пустого. В плане пустого? Пустое оно лишь на момент, пока кто нибудь сюда не попадет, но это лишь на мгновение, потом - снова пустота. То есть, я могутисчезнуть? Естественно, только после этого мира, ничего дальше нет. Я умер? Нет, но и не живой, ты вне реальности Но я же ощущаю, двигаюсь и главное - время... Оно идет! — проговорил с непредвиденным восхищением. Это созданно для того, чтобы мы могли общаться, потому что человеческий разум не мыслится без времени. Тут же черное пространство становится сверхглубоким, именно так я его ощутил в душе. Оно начинало поглощать не только свет, но и меня.
Рано тебе здесь быть, ты еще не готов, мой друг... -. Хоть я и не видел существа, но я ощутил его улыбку дрожью и мурашками со вздыбленными волосами по всему телу. Погоди, ты не ответил на мои вопросы. Ты создатель? Тут же пространство начало сжиматься, хоть я этого не видел, но чувствовал, оно превращалось в неизвестные для меня фигуры, больше похожие на четырехмерные проекции , они пронизывали меня расщепляя на атомы, причем с адской болью, и я созерцал как каждая клетка моего тела исчезает, оставляя только эмульсию содержимого. Постепенно и непринуждённо я отдавался этому потоку частиц, которые уносили меня куда то. Вся жизнь, она будто пролетает... — Еле-еле отвечал я. Го вскоре и губы также прижались потоку атомов и частиц.
Открывши глаза, я тут же забыл, что со мной происходило, и не мог понять, почему я потерял сознание возле двери.
Эх, опять из за давления в обмороки падаю...
Отряхнувши свои хлопковые черные брюки, я направился внутрь квартиры, на мгновение подумав о красном уголке и стоящем на нем двумя иконами - Богородица и Пантократор.
Хм, странный все таки выбор, почему именно Пантократор. Интересно, они вообще существовали когда либо? Но не может же быть просто пустота? Пустота...
Местами ржавый и засоренный от соплей и волос проток в раковине окутал меня с головы до ног. Я смотрел как течет струя воды, обходя трещины и налёт на раковине и поглощается этим отверстием, жадным и бездонным. Подняв голову выше: я вижу кого то, но не себя. «Кто ты?» - Словно в хованщине произнеслось в моей голове. «Я? Пожалуй, уже никто. Лишь потерянный мальчик в стальной тайге, но даже у него есть выход.» - ответило нечто в зеркале и исчезло. Оставив след на потертой окраине сердца.
Вальяжной сукой по Арбату Влачила рабское ярмо Средь люда, музыкантов юга На ней лишь жалкое клеймо -
На том клейме, что манифестом Гласила яркая строка — Кто раб, кто господин - не ясно, Но каждому – своя петля
——— "Пятистишие об Алтуфьевском притоне"
Мерцает блеклый штоф,.. где сердце без стыда Гниет от передоза, да ручка от шприца Лягает словно лошадь, По русскому - тоска... Водою жгучей портя выражения лица, У зеркала,.. где кофта,.. отражение мертвеца.
///Не очень хорошие стихи, но вайб от завода присутствует.\\\ —————————
Гудение ЛЭП восходит над Севером, Трансформатор не выдержит энергии в ней. Заводы , что солнце скрывают за дымом. Восстают из пепла миллионов огней.
В цехах под просторами скрывается небыль. Она сжирает надежду вызывая лишь гниль. На вал намотало - вот вам благодетель, За небыль погубишь надежду на мир.
Дети августа путча и борьбы за свободу, Рабскими цепями сковали себя. Один лишь путь - идти на заводы. Ведь, мерами уз сковала судьба.
Опус двадцатый «Лебединого озера» разразил во мне неистовое желание покурить. Я вышел на балкон, одновременно прикуривая тощую сигарету с ментоловой кнопкой. Она курилась, как папироса «Прима», — так же быстро, оставляя лишь пепел, летящий с шестого этажа вглубь двора и падающий на обезличенный асфальт. На дворе шелестели листья, и луна зазывала своей величиной. А я лишь мог наблюдать, как погибает ещё одна сигарета, и пепел её летит свободным полётом. Вглубь. В неизвестность.